Часть I Путь конквистадоров

Все проходит как тень, но время

Остается, как прежде, мстящим,

И былое, темное бремя

Продолжает жить в настоящем…

Н. Гумилев

ПУТЬ КОНКВИСТАДОРОВ

Как могли мы прежде жить в покое

И не ждать ни радостей, ни бед,

Не мечтать об огнезарном бое,

О рокочущей трубе побед?

Н. Гумилев

От редактора

Четвертый том книги Василия Звягинцева хочется предварить статьей, написанной талантливым писателем и публицистом Андреем Дмитриевичем Балабухой. Эта статья, фактически рецензия, на роман «Одиссей покидает Итаку», была написана в 1993 году к выходу второй части книги в издательстве «Северо-Запад», г. Санкт-Петербург. Она интересна сама по себе, но в то же время является и своеобразной «капсулой времени» – как первые части романа «законсервировали» отражение жизни страны начала 80-х годов ХХ века, так и данная статья отразила некоторые литературные реалии начала следующего десятилетия – 90-х... Оглядываясь на прошедшие с тех пор, без малого, три десятка лет, поражаешься и актуальности поднимаемых в тексте вопросов, и точности формулировок. И с грустью, и с неким трепетом, и с удивлением читаешь об ожиданиях от ближайшего будущего, планах на него, прогнозах… глядь – а всё уже и произошло…

1984 год по Звягинцеву, или похвальное слово сослагательному наклонению

СТАРАЯ АНГЛИЙСКАЯ ПОСЛОВИЦА утверждает, что в комнате, где беседуют Том и Джек, присутствуют как минимум шесть человек: Том, каким видит его Джек, и Джек, каким представляется он Тому; Том и Джек, каким каждый из них видит собеседника; и, наконец, Том и Джек, каковы они на самом деле. Последнее, признаться, вызывает большие сомнения – не знаю, как вы, а я не способен вообразить некоей абсолютной объективности; любой, самый что ни на есть сторонний наблюдатель, до Бога включительно, в оценке людей и событий исходит из своих собственных критериев и представлений. Однако в целом пословица, несомненно, справедлива. Вспомнил же я ее потому, что роман, о котором идет речь, являет собой повествование о жизни Джека, рассказанное им самим (и вдобавок, замечу, в сослагательном наклонении). Монолог этот сугубо субъективен, и столь же субъективным будет мой о нем разговор, ибо и я – плоть от плоти того же Джека, иными словами – поколения, к которому принадлежим мы все: и автор романа, и его герои, и даже критик – ваш покорный слуга. И потому я не в силах взглянуть на нашего Джека со стороны, с позиций любого Тома – пусть это сделают (а так оно и будет, не сомневаюсь) другие, наши старшие или младшие современники. Уверен, они скажут иное и по-другому. Но в ожидании этого давайте побеседуем пока о нашем коллективном герое, то есть

О ТЕХ, КОМУ ЗА ТРИДЦАТЬ, или, точнее, о тех, кому было за тридцать в 1984 году. Это – первое послевоенное поколение, те, чья юность или отрочество пришлись на «оттепельные» времена, кто смолоду успел глотнуть хоть полусвободы, хоть четверть правды в недолгие двенадцать лет, что пролегли между Будапештом и Прагой.

Как и всякое другое, это поколение окружено собственной аурой из имен, словечек, названий и понятий. Оно зачитывалось Аксеновым и Битовым, Вознесенским, Кушнером и Евтушенко; заново открывало для себя Ренана и Марка Аврелия; с «Сокровищем Громовой Луны» Эдмунда Гамильтона приобщалось к западной фантастике, а с «Туманностью Андромеды» Ивана Ефремова и «Страной багровых туч» братьев Стругацких – к отечественной; через «Похитителей велосипедов» и «Рим в одиннадцать часов» открывало для себя итальянский кинематограф, а через «Дилижанс» и «Великолепную семерку» – мир голливудского вестерна... Событиями для него стали первый двухтомник американской новеллы и первый же, в черном дерматиновом переплете, двухтомник Хемингуэя... Да что там! Одно это перечисление при минимальном тщании могло бы перерасти в полновесную телефонную книгу. И все это – не только точные приметы места и времени, но еще и своеобразный пароль, что-то вроде киплинговского «мы одной крови – ты и я!». Скажи, что ты читаешь, и я скажу тебе, кто ты... Этим и жива литература, этим и создается наполняющий любое произведение воздух, перекидывается сеть мостов между автором и всеми его читателями. Но как же трудно, оказывается, наводить эти мосты, стоит ассоциациям утратить самоочевидность! Тут-то и начинают множиться догадки и толкования: а что имел в виду писатель? на кого намекал? какие обстоятельства подразумевал? И обрастают книги неохватными комментариями, ибо уже из памяти следующего поколения легко и естественно ускользает многое, для сверстников не требовавшее никаких разъяснений. И не надо обращаться за иллюстрациями к пушкинской, скажем, эпохе: многие ли из нынешних двадцатилетних сразу поймут, что такое «музыка на костях», когда в эру кассетных магнитофонов и лазерных дисков архаикой стали не только доморощенные, на рентгеновской пленке нарезанные, но и вообще патефонные пластинки? Или – почему неизменную ироническую улыбку вызывает выражение «...и ушел в сторону моря»? А кто оценит предложение: «Выпьем по коктейлю номер три!» – если не смотрел легендарного «Лимонадного Джо»?

Вот этой-то аурой пропитан насквозь звягинцевский «Одиссей» – вы найдете здесь и прямые, с указанием авторов и произведений, цитаты и скрытые, мимоходом брошенные намеки. Ведь даже датировка действия заставляет сразу же вспомнить «1984 год» Джорджа Оруэлла, а упоминание полевого синтезатора «Мидас» отсылает к «Трудно быть богом» Стругацких, и от одного этого словечка враз встаёт в памяти то лето шестьдесят четвертого, и – «хррум-хррум-хррум» – марширующие по улицам Арканара отряды «серых», и благородный дон Румата Эсторский... Но самое главное – вмиг понимаешь, что написано это тобой, о тебе и для тебя, человеком одной с тобою крови, «одной серии», как формулирует это у Звягинцева Андрей Новиков. И уже только за озаряющее чувство общности ты готов принять книгу безоговорочно и безоглядно.

Но дело, разумеется, не только в этом. Будь оно так – роман все-таки не состоялся бы, ибо одной радости самоузнавания, конечно же, недостаточно. Как минимум, к нему необходимо добавить самопознание.

Вот этим и решил – не знаю, в какой мере сознательно, а в какой степени инстинктивно, – заняться Звягинцев. В сущности, все его основные мужские персонажи: Новиков, Левашов, Шульгин и даже несколько наособицу стоящий Воронцов – лишь разные ипостаси одного героя. Автор, как демиург, создал по образу своему и подобию несколько клонов (может быть, для вящей точности их следовало бы назвать репликатами), лишь наделив одного из них большими познаниями и склонностью к наукам гуманитарным, другого – к точным и так далее. Именно поэтому они так дополняют и понимают друг друга, что кажутся порой не группой, а сверхорганизмом. Однако в силу этого же обстоятельства им куда труднее найти общий язык, ощутить внутреннее единство, едва речь заходит о людях иных поколений – старшего, как Берестин, или младшего, как Лариса. Здесь уже в помине нет того понимания с полуслова-полувзгляда, а начинается обычное человеческое налаживание отношений, которые никогда не бывают простыми.

Не случайно в достаточно густонаселенном романе Новиков-Левашов-Шульгин являются организующим ядром, тогда как все остальные проявляются преимущественно во взаимоотношениях с ними, через отношение к ним. Больше того, даже магическое число три здесь отнюдь не является актом авторского произвола. За ним сразу же встают три богатыря, три мушкетера, три товарища... И не в том, прежде всего, суть, что три – волшебное число. И далее не в том, что тройка – великая устойчивая асимметрия, та минимальная форма объединения, Которая не обладает избыточной способностью к самораспаду. В отличие от легко дробящихся четверки и больших групп. В первую очередь Звягинцеву важен ряд культурных ассоциаций. Причем последняя, ремарковская, имеет особое значение.

Именно это, Первой мировой психологически покалеченное Поколение назвала в свое время «потерянным» Гертруда Стайн (впоследствии слова ее почему-то не раз приписывались Хемингуэю, но он в том не виноват). Внутренним изломом отличались и «младшие шестидесятники». Это о них писал Наум Коржавин:

Но вот надвигается юность иная.

Особых надежд ни на что не питая,

Она по наследству не веру, не силу –

Усталое знанье от нас получила.

От наших пиров ей досталось похмелье,

Она не прельстится немыслимой целью,

И ей ничего теперь больше не надо –

Ни нашего рая, ни нашего ада.

Именно отсюда исходит и то отношение к жизни, что так точно подмечено Звягинцевым, – скептический оптимизм, находящий максимальное выражение в словах императора-стоика Марка Аврелия, которые любил в свое время цитировать Черчилль: «Не теряйте мужества, худшее впереди...» Но это поколение нельзя назвать потерянным. Оно – нереализованное. Точнее – недореализованное, недовостребованное. Их нельзя назвать неудачниками, ибо чего-то удалось достичь практически каждому. И каждому из нас, и каждому из героев романа. Но многое и не удалось – непропорционально многое, прямо скажем. Разрыв между потенциальными возможностями и их реализацией непомерно велик.

Готов биться об заклад: как раз осознание величины этого разрыва и подвигло Звягинцева взяться за перо и сочинить фантастический роман, чтобы показать, чего могли бы добиться, какими могли бы стать наши сверстники, дай им судьба возможность развернуться. С этой точки зрения «Одиссей покидает Итаку» – ода поколению, написанная в сослагательном наклонении. Но вот тут-то и возникает самый интересный вопрос: а чего же не хватает, чтобы потенциальные возможности претворились в реальные свершения, каковы они –

НЕПРЕМЕННЫЕ УСЛОВИЯ СВОБОДЫ без которых нечего и говорить о какой бы то ни было самореализации?

Прежде всего, разумеется, надобен джинн. Как могли бы совершить все свои лихие подвиги звягинцевскне герои, не окажись у них в руках невероятных достижений инопланетной науки и техники, помноженных на инженерный гений Левашова? Ничего бы у них не вышло, само собой. Но, в сущности, не имеет ни малейшего значения (кроме как для фабулы и жанра романа), каково происхождение всех этих чудесных возможностей. Сотворил ли некий инженер-самородок из магнитофона «Грюндиг», самовара фирмы «Сукинъ и сыновья» и ломаного будильника прехитрый агрегат, позволяющий по щучьему велению получать все, чего душе пожелается – от сигарет «Салем» до танка «Леопард» включительно, – или оказаться в любом, по своему выбору, месте – хоть на пляже Вайкики, хоть на планете Валгалла; предоставил ли в распоряжение героев те же самые возможности джинн Гассан Абдуррахман ибн Хоттаб, выпущенный из кувшина, с риском для жизни добытого со дна Москвы-реки, – в конечном счете, разница совершенно не принципиальная. И в том и в другом случае срабатывает эффект Золотой Рыбки. Тот же самый, кстати, что превратил заурядного в общем-то моряка Эдмона Дантеса в могущественного графа Монте-Кристо. Только у Дюма-отца эту функцию выполнил сундук с сокровищами, зарытый в пещере невинно убиенным кардиналом Спада. И, между прочим, пожалуй, именно этот пример в чистом виде выявляет суть проблемы – необходимость в экономической независимости. Не так уж трудно вообразить, будто Левашов изобрел не свой прибор, а упоминавшийся уже полевой синтезатор «Мидас», способный превращать в золото любую труху. И при таком раскладе в распоряжении героев с тем же успехом могли оказаться все те же возможности, разве что путь к их осуществлению оказался бы подлиннее да поизвилистей. Конечно, это был бы уже совсем другой роман, но природа явления ничуть бы не изменилась. Важно здесь лишь одно: экономическая независимость есть не самоцель, а лишь мощный и совершенно необходимый инструмент для достижения цели.

А вот к чему стремиться – уже совсем другой вопрос. Граф Монте-Кристо, как вы помните, жаждал мести. А Генрих Шлиман, например, зарабатывал миллионы для того, чтобы, удалившись от дел, истратить их на осуществление детской мечты – раскопки Приамовой Трои. Звягинцев изрядно облегчил своим героям жизнь, избавив их от изначального выбора цели, – волею автора и судеб они, по брюсовскому выражению, «вброшены в невероятность», замешаны в противоборство цивилизаций и просто ориентируются по ходу дела. Вот эта самая брошенность в невероятность – второе непременное условие свободы. Ибо означает не только избавление от рутины, от тотальной регламентации быта, но и – в первую очередь – полное внутреннее раскрепощение. Это – своего рода второе рождение. «Его вдруг охватило чувство необыкновенной остроты и реальности существования. Пронзительное до озноба. Чувство, которое у большинства горожан давно и окончательно задавлено стремительной монотонностью городской беспросветной жизни, когда годы мелькают так же быстро, как недели, и нет ни времени, ни повода «остановиться, оглянуться». Ведь это именно он, Андрей Новиков, стоит здесь и сейчас. Он жив, полон сил, он чувствует и мыслит. Есть только он, и это мгновение настоящего... Именно с ним и сейчас все это происходит – то, чего никогда еще ни с кем не случалось. Он задумал и проводит немыслимую для нормального человека операцию, начал и ведет борьбу против целой суперцивилизации и, что самое смешное, твердо намерен выиграть. Пусть там, дальше, что угодно случится, но этого длящегося мгновения, ради которого, наверное, и стоит жить, никто у него не отнимет». Парадокс – реальность существования по-настоящему ощутима лишь в невероятных условиях. Но парадокс этот извечен. Не к этому ли ощущению реальности стремились все, кто бросался в неведомое и пытался достичь невозможного, – бесконечная плеяда первооткрывателей, коим несть числа?

Если два первых условия имеют характер всевременной и всечеловеческий, то третье гораздо более локально и обусловлено особенностями нашего, российского, а в немалой мере – и советского менталитета. Я бы назвал его «свободой под огнем».

Помните, у Василия Гроссмана в «Жизни и судьбе»: Сталинград, руины дома, кругом – канонада, огонь и смерть, но именно здесь люди чувствуют себя свободнее всего. Над ними лишь одна власть – воинского долга, причем исполнять его можно в той форме, которая им самим представляется наиболее целесообразной. Это не просто «в борьбе обретешь ты счастье свое», да простят мне тени господ эсеров столь вольное обращение с их лозунгом; и не «мятежный ищет бури». Здесь совсем иное – освобождение от чьей угодно власти там, где уже не существует ничего, помимо диктата совести и долга. Это сродни чувству безопасности того голого человека, с которого, по справедливому замечанию Ходжи Насреддина, уже невозможно снять халат. Правда, у Звягинцева эта тема звучит смягченно. Ибо – в отличие от вышеупомянутого дехканина и гроссмановских героев – персонажи «Одиссея» обладают всеми непременными условиями раскрепощения, о которых мы говорили, совокупно. Но даже снабженные своей научно-технической Золотой Рыбкой, вброшенные в любую невероятность, я далеко не уверен, что они чувствовали бы себя полностью свободными и удовлетворенными жизнью, не окажись они ввергнуты в состояние затяжной войны аж четырех – если считать и нашу, земную – цивилизаций разом. Но это и естественно – ведь автор-то человек русский, а по воспитанию так даже и советский, и потому отказаться от подобного мировосприятия свыше его сил.

Однако за свободу звягинцевским героям приходится все же расплачиваться. Прежде всего осознанием того обстоятельства, что обратной дороги нет. Что возвращение к прежней жизни уже невозможно. Ощущение это заложено уже в самом названии романа – «Одиссей покидает Итаку». Покидает – и перед ним Троянская война, где проявит наш хитроумный герой свои многочисленные таланты; впереди – странствие, воспетое слепым поэтом. Но вот возвращается он на Итаку – и что же? Как там у Брюсова: «Одиссей многомысленный благородно дряхлеет в ничтожной Итаке»? Об этом песню не сложишь! Всякая одиссея, по идее, должна быть дорогой с односторонним движением. Возвращение же – практически неизбежная (по крайней мере, для людей, наделенных умом и воображением)

ТРАГЕДИЯ БАУРДЖЕДА, коллизия, не Ефремовым открытая, но прекрасно описанная им в «Великой Дуге».

Один из самых высокопоставленных сановников фараонова двора, отнюдь не обиженный царскими милостями и вполне довольный своим положением, Баурджед организовывает и возглавляет морскую экспедицию в далекий Пунт. И вот, много лет спустя, подобно Одиссею, «многих людей, города повидав и обычаи видев», возвращается он в родную Та-Кем. Но родина, куда рвался он все эти годы душой, уже не способна его принять. Вернее, он не способен принять ее прежде привычных и естественных законов: великоегипетского шовинизма, ксенофобии, отсекающего Кемт от остального мира папирусного занавеса и многого, многого другого... А все потому, что слишком расширился его собственный горизонт, страна фараонов заняла в его представлении пропорциональное место в картине мира. И у Баурджеда остается лишь два пути – бежать и стать добровольным изгнанником, с чем не может смириться сердце, или восстать, поднять мятеж, чтобы переустроить страну, чего не может принять разум, ибо подобный бунт бессмыслен и изначально обречен... Оба пути ведут к трагедии и гибели.

И это, заметим, отнюдь не специфически древнеегипетский Конфликт. Не вышли бы на Сенатскую площадь полки – не предшествуй их мятежу взятие Парижа. И не случайно на островах ГУЛАГа оказалось так много тех, кто штурмовал Будапешт и Берлин.

Правда, об этом – социальном – аспекте проблемы в звягинцевском романе практически нет ни слова. Зато психологическому автор уделяет немалое внимание, неоднократно возвращаясь к нему, чтобы рассмотреть под самыми разными углами зрения. «Чем дольше мы тут сидим, – говорит Новиков, – тем труднее будет реадаптация. После нашей жизни здесь опять начинать существование обычного человека... Работа с девяти до шести, троллейбус, метро, очереди в магазинах...» И, подводя итог длительному обсуждению ситуации, уже автор заключает: «Похоже, что все, подойдя к краю бездны и заглянув в нее, обрадовались возможности тут же забыть об увиденном. Благо, что всерьез задуматься о том, что в ней открылось, пока не было неотложней необходимости». Однако «пока» – слово здесь очень точное и уместное. Рано или поздно, но необходимость эта возникнет – и что тогда? Ответа на вопрос не находится. И снова (вроде бы мимоходом, но на деле-то – во весь рост!) встает он в финале в обращенных к Новикову словах Ирины: «Разве сможешь ты жить теперь как все нормальные люди? Иметь свой дом, семью? Работать, детей воспитывать?» И нечего ответить ей – ни Новикову, навсегда отравленному невероятностью, ни самому Звягинцеву. Потому что над этой проблемой не один век бьется мировая литература, и достойного решения пока еще никому найти не удалось. Вступивший на Дорогу Славы уже не может с нее сойти – или же перестает быть Героем. Такая вот дилемма. И никакие фантастические возможности не помогают ее разрешить.

Правда, один вариант, хоть и вовсе не универсальный, все-таки существует: выход на новый уровень. Помните «Одиссею капитана Блада»? Как бы ни декларировал ее герой свое стремление вернуться «к яблоням в цвету», осуществить это намерение ему не дано. Зато он становится губернатором Ямайки, что открывает перед ним новые возможности и горизонты. И Сабатини прав – не с руки окажется тому, чье имя наводило страх на испанцев по всем берегам Антильского моря, поливать герань в квартирке, выходящей окнами на тихую Уотер-Лейн... Это – прекрасная интерлюдия; но не эпилог. До тех пор, по крайней мере, пока герой не входит в тот почтенный возраст, который уже не оставляет места внешнему действию, разворачивая взамен бескрайние пространства размышлению, осмыслению и воспоминаниям.

Впрочем, и я, вослед Звягинцеву, ударился в сослагательность. Но не спешите упрекать меня в подражании, ибо тем самым мы приблизились к еще одному аспекту этого наклонения, и настал черед поговорить

ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ ЕСЛИБДАКАБИЗМЕ, который, пользуясь квазинаучным языком, именуют порой «альтернативной историей».

Однако сперва я позволю себе небольшое отступление. «Одиссей покидает Итаку» – роман, безусловно, традиционный, по крайней мере с точки зрения научной фантастики, ее приемов и идей. Все это – и столкновение цивилизаций, и межзвездные перелеты, и космические катастрофы, и замаскированные инопланетяне, запросто шныряющие меж нас, грешных, и невероятные технические изобретения – уже неоднократно встречалось на страницах других книг. Греха в том нет: Звягинцев поставил перед собой достаточно серьезную и новаторскую задачу в совсем иной плоскости, его попытка написать портрет поколения в предполагаемых обстоятельствах слишком интересна сама по себе, чтобы автору понадобилось изобретать в придачу и какие-то собственно научно-фантастические новинки; они могли бы иметь место – но могут и не иметь. При этом было бы странно, не воспользуйся Звягинцев одним из наиболее распространенных в последнее время приемов – вышеназванным еслибдакабизмом.

Всякий из нас не раз задумывался, а то и чесал в дружеской компании языком, рассуждая о том, что случилось бы у Фермопил, окажись в распоряжении Леонида хоть один-единственный старенький «максим»; чем обернулась бы наша технологическая цивилизация, запатентуй пароход не англичанин Джонатан Халлс в 1736 году, а Герон Александрийский семнадцатью веками раньше, (если бы, добавим, в Римской империи существовало патентное право); или, наконец, как сложилась бы история XX века, преуспей юный Адольф Шикльгрубер на поприще живописца... Кстати, каждый из этих вариантов уже был рассмотрен охочими до альтернативной истории фантастами.

Аппетит к такого рода интеллектуальным упражнениям разгорелся у моих собратьев по литературному цеху чуть больше века назад – после того, как увидел свет роман Марка Твена «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура», являющийся краеугольным камнем здания исторического еслибдакабизма. У серьезных ученых интерес проснулся полувеком позже – пожалуй, первым здесь следует назвать сэра Арнольда Дж. Тойнби. К сожалению, отечественным читателям известно лишь одно из его многочисленных эссе, посвященных этим проблемам, – «Если бы Александр не умер тогда...», опубликованное лет десять назад (начало 80-х) в журнале «Знание – Сила».

Не праздный это интерес – как бы ни убеждали нас в обратном скептики – исследовать несбывшиеся, нереализовавшиеся варианты истории; подобные мысленные эксперименты (не от хорошей жизни придуманный Эйнштейном термин, однако прижившийся и укоренившийся в обиходе нашего века) помогают разобраться в том, почему именно таким, а не каким-либо иным путем пошла наша единственная, неповторимая и, увы! – абсолютно безальтернативная история. Но и помимо того, для писателя-фантаста еслибдакабизм – сущий клад! Какое ощущение всевластья дает, какие шири перед глазами распахивает! И велик соблазн, и не устоять, чтобы не переписать набело, «злых покарать, а добрых возвеличить»... Вот и Василий Звягинцев не устоял.

Да не впрок. Ибо, как и герои свои, наделен он скептическим оптимизмом. А чтобы перебеливать историю, нужен оптимизм безудержный, героический. И наоборот, чтобы по-азимовски ставить на этом занятии крест – необходим твердый, фаталистический пессимизм.

И потому не задаются героям «Одиссея» попытки перекроить ход Второй мировой (хоть и брошен вскользь намек, что, мол, в какой-то иной реальности, возможно, и кончилась она двумя годами раньше, в сорок третьем; но не исключено, что милая Альба просто плохо успевала по истории...) Однако выявляется по ходу дела одна особенность, о которой невольно хочется сказать.

Как все-таки прочно сидит в российских наших извилинах тоска по доброму государю! Хорошая, конечно, штука – демократия, но – там; или – потом; когда-нибудь и где-нибудь... А нам бы пока просвещенного авторитаризма вкусить, если уж не монархии. И как хорошо-то было бы! Не верите? Но вчитайтесь в третью часть романа – «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин». Да, конечно, того тирана и злодея – и убить не грех. Но окажись он иным – и разве худо бы жилось? И сразу вспоминается рассказ питерского фантаста Вячеслава Рыбакова «Давние потери» – хороший, кстати, рассказ; там тоже – добрый Сталин; и как всем от того светло и тепло... И еще вспоминается... Впрочем, продолжить ряд особо въедливые читатели могут и сами.

Кстати, хотя к еслибдакабизму это уже отношения не имеет, очень точно подмечена Звягинцевым и еще одна характерная деталь нашего национального менталитета: презумпция недоверия. Вот ведь любопытно: читаешь какого-нибудь Хайнлайна, например, или Саймака, или Рассела, так у них картина прямо противоположная. Даже человек, неоднократно обманутый, преданный, не научается легко и просто дуть на воду. Он по-прежнему готов верить каждому встречному и поперечному (и космическим пришельцам в том числе), пока они не докажут, что доверия недостойны. Проявлять же априорное недоверие могут лишь бюрократические государственные институты, но это – совсем иной вопрос. У нас же – наоборот. Докажи сперва, что тебе верить можно! И не наслоение это последних семи десятилетий новейшей истории, как я поначалу было подумал. На деле корни восходят ко временам куда как седым, когда пошло разделение по принципу: мы – словяне, внятной речью владеющие, остальные же все – немцы, немые то бишь. А немец, он, как известно, по природе на любую пакость способен... Вспомните хоть лажечниковского «Басурмана» – уж там-то не о советских временах речь... Вот и герои «Одиссея» наделены этой особенностью мировосприятия. Отсюда и то априорное недоверие (впоследствии, естественно, подтвердившееся – не может же Звягинцев позволить себе несправедливости!), с которым относятся Новиков и компания к соплеменникам Ирины, а Воронцов – к форзейлям...

Эх, вычеркнуть бы напрочь это свойство нашего сознания из истории – вот был бы шедевр еслибдакабизма!

Но вернемся к нашему роману, потому что, хотя и подходит разговор к концу, все же осталось еще несколько слов, которые хочется произнести

НАПОСЛЕДОК. Я давно ждал появления такой книги. Произведения, написанного человеком нашего поколения и ему посвященного, ибо, в сущности, именно в таком подходе и заключена одна из главных – если не главная – цель литературы. Как признался в свое время Станислав Лем, «в какие бы галактические одежды я ни рядил своих героев, в конечном счете я пишу о своих современниках и для своих современников». Нечто подобное мог бы с полным правом сказать и Василий Звягинцев.

В должной мере насыщенный действием, «Одиссей» в то же время выдержан в традициях отечественной литературы, с ее рефлексией, рассуждениями, сомнениями. И в полном соответствии с той же традицией завершается открытым финалом. Это не точка, но многоточие, за которым могут подразумеваться (но могут и нет, хоть я и надеюсь от души на обратное) новые и новые тома продолжений. Правда, продолжения, как правило, по художественной силе и выразительности заметно уступают началам. Но это зависит уже от авторского таланта, а Василий Звягинцев этим свойством явно не обделен, чему свидетельство – «Одиссей», написанный с мастерством, какое не часто встречается у дебютантов. Это, скорее, свойство зрелости.

Или, может быть, не творческой зрелости писателя (будем надеяться, она еще впереди), но точному выбору поставленной задачи обязан роман своим несомненным успехом. Да простит мне Звягинцев, я даже готов допустить, что он никогда не напишет другой книги – настолько естественно звучит эта. Кто знает, не двигал ли его пером не осознанный творческий замысел, а своего рода литературный инстинкт; не сродни его произведение соловьиной песне? Ведь соловей, как известно, другой не знает – зато слушать ее можно без конца.

И не станет ли для звягинцевских героев одиссея, предшествующая возвращению на Итаку, путешествием на много лет и много книг? Во всяком случае, я не удивлюсь этому. Скорее – буду ждать.

Надеюсь, что вместе с вами.

г. Санкт-Петербург, 1993 год

Андрей БАЛАБУХА.